
— Кого надо?
— Своих, своих, — отвечал, не обращая большого внимания на этот оклик, Никитушка.
— Кого своих? — переспросил Арефьич и, отбросив на скамейку чулок, схватил за повод левую пристяжную.
Монашка из часовни выскочила и, позванивая колокольчиком, с недоумением смотрела на происходившую сцену. Из экипажа послышался веселый хохот.
— Что ты! леший! аль тебя высадило? — кричал с козел Никитушка на остановившегося в решительной позепривратника.
— Да так, на то я сторож… на то здесь поставлен… — шамшил беззубый Арефьич, и глаза его разгорались тем особенным огнем, который замечается у солдат, входящих в дикое озлобление при виде гордого, но бессильного врага.
— Чего, черт слепой, не пустишь-то?
— Не пущу, — задыхаясь, но решительно отвечал опять Арефьич. — Позови кого тебе надо к воротам, а не езди.
— А, крупа поганая, что ты, не видишь?..
— Да чьи такие вы будете? Из каких местов-то? — пропищала часовенная монашка, просовывая в тарантас кошелек с звонком и свою голову.
— Да бахаревские, бахаревские, чтой-то вы словно не видите, я барышень к тетеньке из Москвы везу, а вы не пускаете. — Стой, Никитушка, тут, я сейчас сама к Агнии Николаевне доступлю. — Старуха стала спускать ноги из тарантаса и, почуяв землю, заколыхала к кельям. Никитушка остановился, монастырский сторож не выпускал из рук поводьев пристяжного коня, а монашка опять всунулась в тарантас.
— Из Москвы едете-то? — спросила она барышень.
— Женни, тебя спрашивают, — сказала Лиза и, продолжая лениться, смотрела на тиковый потолок фордека.
Гловацкая посмотрела на Лизу и вежливо ответила монахине:
— Из Москвы.
— В ученье были?
