
И вот, несмотря на все свое стеснение, он каким-то манером всюду проникал в такие дома, где и рояли водились и музыка была.
Он хотел петь.
* * *Шла весна.
Взрыхленные сырые улицы звенели под копытом и сухо лязгали под ненужными полозьями.
С крыш давно уж сошел снег, и по просыхающим желобам едва сочились последние мутные капли.
Переваливало к ночи, а небо все еще зеленелось, и только кое-где выглядывали крохотные звездочки, другие, не зимние.
Прохожие женщины в легких кофточках с воздушными шарфиками проносились такие красивые и нарядные.
С замиравшим сердцем подходил он к дому с роялью, где уж несколько месяцев давал уроки и прижился настолько, что сам напросился петь.
К счастью, уроков оказалось мало, — по какому-то случаю учителя позабыли задать, — и только одна запутанная арифметическая задача, которую второпях он сделал алгебраически.
— Все равно, сойдет! — решил про себя и тотчас почувствовал, как что-то огромное, звучащее, какой-то чугунный набор черных нотных значков навис над его мыслями и повторял на самое ухо: петь.
Ему предложили чаю. Но он отказался и прямо прошел в зал, где у раскрытого рояля горели приготовленные свечи и на пюпитре лежали его любимые ноты.
Заискивающим полусерьезным, полушутливым тоном он обратился к своей ученице, прося ему аккомпанировать.
Варя согласилась. А он уселся за рояль, перелистал ноты, повторил слова, в которых всегда при пении чувствовал себя нетвердым, выкурил папироску, выкурил другую, зевнул, потянулся…
Конечно, стесняться он не станет, незнакомых гостей нет; правда, пришел Борис Викторович, он уж настоящий; вон он говорит своим удивительным голосом: «Что-то сегодня голос у меня не звучит…» Да, но он ведь настоящий и потому все поймет, и притом же он какой-то невозмутимый, не замечает.
