И обыкновенно добродушный Лаврентий Васильевич серьезно сердился, когда матрос жаловался на нездоровье.

— Ну, чем ты, каналья, болен? Какая у тебя болезнь может быть? Просто полодырничать в лазарете захотелось, а? Так ты так и скажи, а то: болен!

— Никак нет, вашескородие… Ломит всего… Нутренности горят, вашескородие…

— Гмм… Ломит? «Нутренности» горят? — сердито ворчит Лаврентий Васильевич. — Посмотрим, посмотрим, братец… Покажи-ка язык!

Матрос добросовестно высовывает язык, весь покрытый белой пленкой.

Доктор хмурится. «Кажется, в самом деле болен, шельма», — думает он.

— Так ломит, говоришь ты?

— Ломит, вашескородие.

Лаврентий Васильевич тогда пробует рукой голову, щупает пульс и, обращаясь к фельдшеру, отважно приказывает:

— Антонов! Натереть его покрепче горячим уксусом да напоить малиной… Пусть хорошенько пропотеет. А к вечеру, если не будет лучше, дать две ложки касторового масла…

— Не прикажете ли, ваше высокоблагородие, для верности дать прием хины на случай, если febris gastrica…

— Что ж, можно и хинки дать… Дай, братец, дай.

— Сколько прикажете: десять гранов?

— Пожалуй, десять.

По счастию для врача, а еще более для матросов, серьезно больных на корвете почти не было, и таким образом уксус, малина, горчичники и касторовое масло успешно делали свое дело вместе с фельдшером Антоновым, к которому матросы гораздо охотнее прибегали за помощью, чем к «ленивому борову», как нелюбезно звали доктора на баке.

Возвращение в Россию несколько встряхнуло и Лаврентия Васильевича. Он сбросил обычную лень и неподвижность и по временам даже «нервничал», то есть ел без особенного обжорства. В «счастливые дни» хорошего суточного плавания он оживлялся, охотно угащивал желающих «марсальцей»

Скорей бы добраться! Довольно с него этого долгого плавания.



44 из 402