
Он ласково положил мягкую ладонь на мою руку и сказал тихо, задушевным голосом:
— Нет, гоноша. Вы ошибаетесь. Не скоморох, а артист — и человек идеи! Подмостки для меня — кафедра, декламация — проповедь. Я несу в невежественную массу Никитина, Лермонтова, Кольцова, Некрасова, Петефи, Гюго. Я бужу в толпе чувства, которые без меня спали бы глубоким сном. И когда с высоты подмостков звуки моего голоса… как набатный колокол… кидают их в дрожь… как электрическая искра, зажигают эти нетронутые простые сердца…
Говорил он тихо, задушевно, только для меня, но все же сосед в рыжем пальто повернул к нам свое лицо с любопытными глазами. Негри сразу оборвал речь, помолчал и затем, протягивая мне руку, сказал:
— Итак, значит, едем?
Я ответил ему молчаливым взглядом, в котором, вероятно, он мог прочитать благодарное восхищение. Когда я теперь вспоминаю эту минуту, то мне кажется, что наш вагон несся по каким-то лучезарным полям, залитым ярким светом, а кругом меня стоял золотистый туман, и в нем плавал восхитительный образ Теодора Негри, артиста-декламатора… проповедника… «нового человека»…
— Станция Ворожба… Десять минут…
Я захватил свой чемоданчик. Негри попрощался с офицером. Пассажир в рыжем пальто с утиным носом хотел что-то сказать мне, но я, подхваченный вихрем восторга, не обратил на него внимания и выскочил из вагона. Негри в сопровождении носильщика вышел вслед за мною, кивнул носильщику на мой чемодан и, взяв меня под руку, повел в зал 1-го класса. Мне было неловко, но он усадил меня за стол так мягко и так властно, что я не посмел сопротивляться.
