
— Ну, да нам тоже больно-то и наплевать. Не привыкать нам, Щетинкиным, к ихнему гневу.
Он тряхнул головой и прибавил уже с прежним веселым оттенком в голосе:
— Отца-покойника годов десять и к прилавку не допускал.
— За что?
— Все за язык. Больно, говорит, востры Щетинкины эти, зубасты. Покорность любит… Меня, говорит, мастерством не удивишь, я, говорит, себе из последнего мужика мастера сделаю, а лучшего мастера ни в грош поставлю. У меня своя наука… Да, — сказано Дужкин, так Дужкин и есть… Гнет не парит, сломает — не жаль. А уж ежели через руки его прошел, так весь век из его рук и смотрит. И то сказать, — прибавил кустарь со вздохом, — нашего брата не научи, мы и хлеба, пожалуй, есть не станем.
— Так вы бы, Аверьян Иваныч, язык попридержали… Пошли бы тоже в науку…
— То-то вот, говорил раз гусь свиненку: почет нашему брату оказывают, на барский стол на блюде носят. А свиненок и отвечает: тебе пускай почет, а уж мы таковские, и в грязи поваляемся. Отец-покойник, бывало, в сердитый час примется меня трепать. «Оверька, говорит, каторжный! Когда я тебя, проклятого, научу, чтобы ты хорошим господам уважил? Держи, подлая душа, язык за зубами». А я ему: «Ладно, батюшка. Этак же, читал я в книжке, учил старый рак своего подросточка: „Что ты, окаянный, все задом пятишься? Ступай передом“». — «Ну, мол, тятенька, прогуляйся сколько-нибудь сам, а я уж за тобой, не отстану…» Сам таковский был. Сам сколь, бывало, ни укрепляется, все не выдержит. Раз было совсем в милость к Митрию Василичу попал. А наконец загнул-таки словцо… на десять лет после того к Дужкину и ходу не было.
— Что же такое он сказал?
— Приносит раз образцы. Так и так, Митрий Василия, возьмите-ка замочков. — «Ладно, мол, Иван Елистратыч. А как цена?» — «А вот как, — отец отвечает, — по семи гривен». — «Нет, дорого, ноне на двугривенный меньше». — «Невозможно, мол.
