
Но проснулся только, когда кончили петь. Вскочил сразу как встрепанный. «Да ведь это попы молебен в зале отпели!»
Оделся, глаза слипались, голова чужая.
Попы уже ушли. Чеботариха одна сидела в зальце, на кретоновом диване. Была опять в шелковом, лубом стоящем, платье и в кружевной парадной наколке.
— Проспали молебен-то Ильинской, а? Анфим Егорыч?
Может, оттого, что и правда — проспал и было уже около полудня, а может, оттого, что пахло в зальце ладаном — стало Барыбе неловко как-то, не по себе.
— Садитесь, Анфим Егорыч, садитесь, побеседуем.
Помолчала. Потом закрыла глаза и лицо сделала, будто и не лицо, а так пирог сдобный. Голову набок — и сладким голосом:
— Так-то вот, грехи наши тяжкие. И не замолить их. А на том свете Он-то, батюшка, все припомнит, Он, батюшка, в геенне серной дурь-то всю-ю выкурит. Барыба молчал. «И куда это она гнет?» Вдруг Чеботариха распялила вовсю глаза и, брызгая слюной, закричала:
— Да ты что же, пыдлец ты етакой, молчишь, как воды в рот набрал? Ай, думаешь, я про шашни твои Полькой ничего не знаю? Девчонку спортить, пыдлец ты етакой развратной, — нипочем тебе?
Ошарашенный, Барыба, молча, ворочал челюстями и думал: «А ведь вчера поросенка-то зарезали — это, поди, нынче к обеду».
Чеботариха совсем раскипелась от молчания Барыбина. Затопала, сидя, ногами.
— Вон, вон из мово дому! Змей подколодный! Я его на груде отогрела, паршивца, а он — на-кося! На Польку — это меня-то, а?
Не понимая, не в силах повернуть чем-то налитых мыслей, сидел Барыба, как урытый, молча. Глядел на Чеботариху. «Ишь, как брыжжет-то, брыжжет-то, а?»
Опомнился, когда в зальцу вошел Урванка и сказал ему с улыбкой, с веселой:
— Ну, нечего, брат, нечего. Проваливай-ка. Твово тут, брат, ничего нету.
И сзади нахлобучил Барыбе картуз.
* * *
Перед Ильинскою грозою пекло солнце. Ждали — воробьи, деревья, камни. Засохли, томились.
