
-- Как хорошо, что в нашем городе есть море. Как бы ты остановился в Херсоне? Что бы ты делал в Крыму? Ехал бы до самого Коктебеля.
А через час моя мама гладила Ермолаеву одежду, потому что в этот день ему нужно было идти в паспортный стол за ксивой.
Мама добродушно ворчала:
-- Нет , Женя, ты таки больной на всю голову. Ты не туда его повез. -Поворачивалась она ко мне. -- Надо было везти на Слободку. Там бы вас сразу остановили санитары. Тебе разве эту одежду нужно гладить. Типун мне на язык, но тебе надо гладить смирительную рубашку и показать хорошему специалисту в сумасшедшем доме.
-- Ну что вы, теть Зин, -- смеялся Женька, -- в одесской психушке конкурс -- сто человек на койку. Я не пройду.
-- Дай бог, чтобы ты туда, таки да, не поступил.
А еще через час Женька заполнял анкету в паспортном столе и, как это бывает в Одессе, споткнулся о пятую графу. Дело в том, что папа Ермолаева был евреем. Наверное, какие-то буквы повыпадали из фамилии в процессе эволюции древнего рода, но легкий намек на ермолку остался даже в этом, приспособившемся к местным условиям, созвучии.
В детстве мы жили, как во Франции или в Швейцарии. Ни у кого никакой национальности не было. В нашем дворе все фамилии считались русскими, даже Гринберг и Попандопуло. В спортзале, куда мы повалили после пятого класса, не было разнарядки на ограничения нацменьшинства, представителей которого было в те годы в Одессе большинство. Только иногда, словно отголосок иной жизни долетало до нас ледяное дыхание биологической ненависти, но это сразу забывалось. Да и как можно было злиться на пьяного дворника, который, когда на Толика Шварца свалился с карниза кусок льда, прошамкал беззубым ртом:
-- У, развелось жидов, сосульке упасть некуда.
