
Я и без него об этом догадывался — Отрыжка обманывала, но попробуй отказать ей, когда стоит перед тобой изломанная, подмигивает щекой и держит в руке грязную тряпицу, чтоб промокнуть глаза.
— Ой, лыхо, сынку, лыхо. Смэрть и та грэбуе… Ой, лыхо, лыхо. — Сипло вздыхая, он медленно отчалил, с натугой волоча пышные ноги по занозистым доскам поселкового тротуара, обширный, как стог, величественный, как обветшалый ветряк. — Ой, лыхо мни, лыхо…
Я повернулся к дому и вздрогнул: передо мной стоял отец, на гладко выбритой голове играет солнечный зайчик, тучновато-плотный, в парусиновой гимнастерке, перехваченной тонким кавказским ремешком с бляшками, лицо не хмурое и глаза не завешаны бровями — спокойное, усталое лицо.
Шагнул на меня, положил на мое плечо тяжелую руку и надолго загляделся куда-то в сторону, наконец спросил:
— Ты дал ему хлеба?
— Дал.
И он снова вглядывался в даль.
Я люблю своего отца и горжусь им.
О великой революции, о гражданской войне сейчас поют песни и складывают сказки. Это о моем отце поют, о нем складывают сказки!
Он из тех солдат, которые первыми отказались воевать за царя, арестовали своих офицеров.
Он слышал Ленина на Финском вокзале. Он видел его стоящим на броневике, живым — не на памятнике.
Он был в гражданскую комиссаром Четыреста шестнадцатого ревполка.
У него на шее рубец от колчаковского осколка.
Он получил в награду именные серебряные часы. Их потом украли, но я сам держал их в руках, видел надпись на крышке: «За проявленную храбрость в боях с контрреволюцией»…
Я люблю отца и горжусь им. И всегда боюсь его молчания. Сейчас вот помолчит и скажет: «Я всю жизнь воюю с врагами, а ты их подкармливаешь. Не предатель ли ты, Володька?»
Но он тихо спросил:
— Почему этому? Почему не другому?
— Этот подвернулся…
