
- Ты сядь так, будто весла заносишь.
Он взялся за весла, взмахнул ими, как птица крыльями, и так и замер в прекрасной позо. Я быстро набросал карандашом контур и принялся писать. С каким-то особенным радостным чувством я мешал краски. Я знал, что ничто не оторвет меня от них уже всю жизнь.
Яличник скоро начал уставать; его удалое выражение лица сменилось вялым и скучным. Он стал зевать и один раз даже утер рукавом лицо, для чего ему нужно было наклониться головою к веслу. Складки рубахи совсем пропали. Такая досада! Терпеть не могу, когда натура шевелится.
- Сиди, братец, смирнее! Он усмехнулся.
- Чего ты смеешься?
Он конфузливо ухмыльнулся и сказал:
- Да чудно, барин!
- Чего ж тебе чудно?
- Да будто я редкостный какой, что меня писать. Будто картину какую.
- Картина и будет, друг любезный.
- На что ж она вам?
- Для ученья. Вот попишу, попишу маленькие, буду и большие писать.
- Большие?
- Хоть в три сажени.
Он замолчал и потом серьезно спросил:
- Что ж, вы поэтому и образа можете?
- Могу и образа; только я пишу картины.
- Так.
Он задумался и снова спросил:
- На что ж они?
- Что такое?
- Картины эти...
Конечно, я не стал читать ему лекции о значении искусства, а только сказал, что за эти картины платят хорошие деньги, рублей по тысяче, по две и больше. Яличник был совершенно удовлетворен и больше не заговаривал. Этюд вышел прекрасный (очень красивы эти горячие тоны освещенного заходящим солнцем кумача), и я возвратился домой совершенно счастливым.
II
РЯБИНИН
Передо мною стоит в натянутом положении старик Тарас, натурщик, которому профессор Н. велел положить "рука на галава", потому что это "ошен классишеский поза"; вокруг меня - целая толпа товарищей, так же, как и я, сидящих перед мольбертами с палитрами и кистями в руках.
