
— Я прошу вас… — испуганно сказал отец.
— Нет уж, пожалуйста, вы меня не просите… Бездарный царь, бездарные министры! Мне стыдно, что я русская!
— Я прошу вас! — закричал отец и выставил вперед дрожащую бороду. Никто не смеет касаться священной особы государя императора… И я не позволю… особенно при детях…
— Извините, больше не буду, — быстро сказала тетя.
— И прекратим этот разговор.
— Мне только удивительно, как вы с вашим умом и сердцем и с вашей любовью к Толстому можете всерьез называть священной особой человека, который покрыл Россию виселицами и который…
— Умоляю Христом-богом, — простонал отец, — не будем касаться политики! У вас поразительная способность с любой темы непременно съезжать на политику. Неужели нельзя поговорить о чем-нибудь другом, без политики?
— Ах, Василий Петрович, как вы до сих пор не поняли, что в нашей жизни все — политика! Государство — политика! Церковь — политика! Школа политика! Толстой — политика!
— Вы не смеете так говорить…
— Нет, смею!
— Это кощунство! Толстой — не политика.
— Именно политика!
И долго потом, приготовляя в своей комнате уроки, Петя и Павлик слышали за дверью возбужденные голоса отца и тети, перебивающих друг друга:
— "Хозяин и работник", "Исповедь", "Воскресение"…
— "Война и мир", Платон Каратаев…
— Платон Каратаев — тоже политика…
— "Анна Каренина", Кити, Левин…
— Левин спорил с братом о коммунизме…
— Андрей Болконский, Пьер…
— Декабристы…
— Хаджи-Мурат…
— Николай Палкин…
— Я вас прошу! Рядом дети…
Павлик и Петя тихо сидели за письменным столом отца возле бронзовой керосиновой лампы с зеленым стеклянным абажуром.
