
Яновский испугался: таким злым стало лицо у медикуса. Глаза налились кровью, губы кривились. С невыразимо язвительным, брезгливым выражением на лице он сказал:
- A pisarz ziemskiego sady po polsku, a nie po rusku pisac powinien bedzie [а писарь земского суда по-польски, а не по-русски писать должен (польск.)]. Язык наш милый, полнозвучный, плавный, дорогой. Словно луг голубой! Куда мы его кинули, под чьи ноги?
Яновский не нашелся, что сказать.
А медикус вдруг обмяк. Устало опустил плечи.
- Я ничего не имею против поляков. Негодяев там не больше и не меньше, чем у других народов. Но я не знаю панов хуже, чем у них. С таким презрением к мужику, с таким озлоблением, с таким чувством своего превосходства. Они и нас заразили этим. И главное, никто не видит, что государство катится в пропасть. Торгуют им напропалую, пьют, гуляют, словно перед погибелью, мучают народ. И скоро погибнут. Уже смердят даже. Что же, нам не будет лучше ни под тяжелым немецким задом, ни под властью державной шлюхи. Там позволили ссылать крестьян на каторгу и запретили им жаловаться на помещиков. Там отрубили голову единственному настоящему человеку нашего столетия - Пугачеву. Ему надо было посылать людей к нам и просить помощи. И я первый взял бы вилы.
- Послушайте, - перебил его Яновский, - если вы будете так оскорблять шляхту, я вас ударю саблей. Я пожалуюсь королю.
