Баратаев все глядел на него молча, не приходя ему на помощь, затем вдруг точно опомнился, мигнул (что успокоило Штааля) и принял разговор, как будто вспоминая чужие, неинтересные слова, которые нужно было говорить, чтобы отделаться:

- Сказывают люди, сей Буонапарте есть мужчина исполинского росту и, хоть однорукий, но силы непомерной, так что по две подковы зараз без малого труда ломает, как блаженныя памяти царь Петр иль как Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский, - сказал он равнодушно (Штааль почмокал губами в знак удивления). - В протчем, может, люди и врут...

Опять оборвался разговор.

- Сколь, однако, тлетворен дух времен! - сказал наудачу Штааль, не совсем хорошо зная, кого и что он имел в виду. - Смеются народы гневу Божию, - не получив ответа, добавил он уже с некоторым отчаянием.

- Прилепились, сударь, к умствованиям паче меры легким, - ответил Баратаев. - Игра пустая, скажу, невеликого разума. Не вижу любомудрия над загадками мира неудоборешимыми. Вот о том и речь к вам вести намерен как к юноше молодому. Известно мне стало, что, невзирая на небольшие годы, уже видели вы немало... Что причиною было вашего вояжа в Париж, не ведаю. То ли энтузиазм к учениям более мерзким, чем дерзким, к духу свободолюбия ложного и равенства мнимого? Но мыслю, на вас глядя, злых намерений иметь были неудобны. Может, просто вертопрашили и шалили?

- Ведь я как попал в Париж, - поспешно заметил Штааль, слегка покраснев. - Это целая гиштория (уже больше никто не говорил "гиштория", но Штааль чувствовал, что так будет лучше).

Он в тысячный раз рассказал о своей поездке в Париж. Рассказывал он ее не совсем правдиво - не то чтобы лгал, но кое о чем забывал, кое-что приукрашивал. Штаалю так часто приходилось рассказывать о Французской революции, что он уже почти не менял выражений рассказа, который выходил у него очень связным, занимательным и эффектным.



8 из 325