
И на следующий день прятался уже от него по углам. Но мальчик хорошо помнил о должке и сам подстерег меня у класса на перемене, а я снова что-то отчаянно соврал, пообещав уже сразу две жвачки, если он подождет. Не помню, сколько ждал мальчик, но наступил день, когда должен был я отдать ему две жвачки. И в этот день моей нерасплаты мальчик уже не поверил тому, что я ему там лопотал. Мальчик стал злым, когда понял, что нечего с меня взять, да избил уже сам, затащив в туалет, так избил, как умели они бить, которые постарше: кулачонками да по лицу. И я помню ясно, что это было не больно, а тоскливо. Меня как ватного мордовал мальчик, которого мог бы я отшвырнуть и даже сбить с ног, но не делал этого. Скованный мыслью, что обманул его, я желал подспудно какого-то наказания, чтоб снова стало мне легко жить, как если б прощенному. А после старше становился я на год, и мальчик этот на год был взрослее, но так меня и не прощал. Я все еще был ему должен, и он исправно взыскивал этот долг.
Бывал учебный год, когда нас с ним разделяли этажи, но в другие времена неотвратимо надо было подниматься выше по лестнице, уже в кабинет физики или химии идти на урок, и тогда мы по году блуждали на одном этаже. В школе боялись уже одного имени его, а быть битым оказывалось перед своими ребятами даже не унизительно: скорее у всех это рождало тайную благодарность да уважение, что если били или отнимали что-то у тебя, то это спасло кого-то другого. Если он кого-то бил, то превращал избиение в зрелище, заставлял смотреть школьников, как лупцует одного из них, а порой не унимался и при учителях. Главное ему было не обобрать и даже не унизить, а избить, отрабатывая на живом человеке спортивные удары. Он красовался своим умением наносить удары. То, что он устраивал, наверно, было подражанием где-то увиденным каратистским приемчикам. Слух, принятый в школе на веру, что ему ведомы еще и какие-то "смертельные приемы" карате, заставляли и его одногодков трепетать перед ним.