
Яйца, одно за другим, проверяют на свет сквозь хрупкую скорлупу, пользуясь для этого особыми бумажными трубочками. Людей же... никто и никак не беспокоит, но они все-таки, вначале распрямленные, широко шагающие, громко - по провинциальной привычке - говорящие, как-то быстро блекнут, тихнут, делаются будто прощупанными и иссмотренными: шаг - от дня к дню короче и тише; руки - плетями книзу; и привозной человек скоро научается ходить по теневой стороне улиц, нервно выдергиваясь из скрещения зрительных осей, прячась от щупа и зацепы.
До вас, мой добрый друг, Москве удалось дотянуться лишь письмами, разрозненными журнальными тетрадями, случайными книгами. Но разве московские штемпеля не всматриваются в вас круглыми, широко раскрытыми иссиня-черными глазами? А книги? Разве вы не чувствуете на себе их ощупывающих строк?
Московская литература сложна, ветвиста и пестра. Но я давно хочу, не дробя слой, одним емким образом (или формулой) охватить весь этот огромный и раздражающий меня бумажный ворох. Но образ что-то не отыскивается.
Пока.
Письмо четвертое
Нашел: Глядея. В заклятии против лихорадок помянуты старец Сисиний и тринадцать сестер-трясовиц. Так вот одна из них - Глядея.
У нас, как у нас. Не Геликоны и не Парнасы, а семью кочками из болот и грязей - древнее московское семихолмье; вместо песен цикад - укусы малярийных комаров; вместо девяти Аонид - тринадцать сестер-трясовиц.
Аониды учат мерно пульсирующему, в метр и ритм вдетому стиху; трясовицы знают, как пролихорадить и порвать строку, всегда у них трясущуюся, нервно роняющую буквы. Заклятия не берут трясовиц. Они живы. И близко: тут. Встречи с ними опасны. Но всего опаснее - с Глядеей. Глядея умеет одно: глядеть и учит только одному: глядеть. У людей глазницы не пусты, но глаза в них то пусты, то полны, то видят, то не видят, то рвут лучи, то позволяют им срастаться снова; то опускают веки в сон, то раскрывают их в явь. У Глядеи голые глаза: век нет - оторваны.
