Не всякая музыка, конечно, так действует, а та, которая именно для меня самая волнующая.

А Володя играл так много! Видно, соскучился очень по инструменту. Оглянется на меня, а я ему киваю: ещё, ещё играй! И снова руки его летают над клавишами!

…Это счастье моё великое, что не довелось мне увидеть эти руки перебитые, изломанные, с вырванными ногтями…

Володю на казнь волоком тащили, колючей проволокой перевязанного. Потому что и ноги у него тоже были перебиты… И от полонеза Огинского, который он так неправильно играл в тот наш вечер, до пыток в гестапо и казни — мучительной, страшной — прошло не так уж много времени. Даже если мерить мерками войны.

Такого полонеза я больше ни разу не слышала.

Пластинка есть у меня дома, но я её редко прокручиваю. После неё долго тревожно на сердце.

Почему Володя так играл тогда? Неужели предчувствовал, что в последний раз играет?

Но ведь в то время многое для нас не имело такой цены, как сейчас — и сама жизнь, и молодость, и песня…

Одно было главным — задание!

А Володе и двум его товарищам выполнить задание не удалось. Ребята даже не успели спрятать парашюты. Их сразу же по приземлении схватили полицаи.

…Это был не полонез, а сплошное сумасшествие! Ритм бешеный, звуки бурные, наполненные тревогой и страстью — куда там до элегии! И, пожалуй, не столько музыка, сколько сам Володя поразил меня: в движениях его рук, во всём его облике было столько решимости, какой-то могучей, неизвестной мне до того момента силы и — твердость… скорее — жесткость. Да и не полонез он играл! Не «Прощание с родиной» Огинского — нет! Я все-все поняла в Володе. Я почувствовала его: свою музыку он играл, свою песню складывал…

Словно уже тогда знал, видел свой последний час — как встанут, шатаясь, сцепленные колючей проволокой товарищи, подтянут его — обезноженного — к себе и под наведенными на них стволами «шмайссеров», захлебываясь последними глотками воздуха, запоют все трое великий партийный гимн…



6 из 9