
Одни ребята опускались на табурет печально, пригорюнившись, другие с лихостью, махнув рукой – «эх, пропадай, моя головушка!»
Это была не просто стрижка в гигиенических целях – в этом было нечто символическое, бесповоротное.
И время от времени, довольно часто, уборщица сметала в общий огромный ком эти волосы – мягкие и жесткие, кудрявые и прямые, русые, черные, рыжие.
– Куда только их денут? – полюбопытствовал кто-то.
– Сапоги валять будут! – ответила парикмахерша лениво.
Все засмеялись.
Давно уже опустили маскировочные шторы и зажгли свет, военкомат заметно опустел, и парикмахерша, решительно сунув в чемоданчик машинку, заявила:
– Все! Больше не могу! Говорили, что меньше будет. Мне завтра с утра на работу…
Теперь стали пускать на комиссию прямо так, с шевелюрой. Алеша с Пашкой переглянулись, и Пашка подмигнул. Не то чтобы это их очень утешило, но все-таки приятно.
Наконец одними из последних вызвали и их. Алеша неуверенно разделся в углу и, ежась, мучительно стыдясь своей наготы и худобы и завидуя плотному Пашке, прикрывшись, подошел сначала к главному столу, а потом пошел вдоль длинной стены, и его по ходу взвешивали, измеряли рост, проверяли слух и зрение. Впереди него через все эти процедуры проходил Пашка, сзади еще какой-то парень – четко, размеренно.
Обойдя таким образом, вдоль стен, всю громадную комнату, Алеша опять оказался в том углу, где лежала его одежда. Он с облегчением оделся, получил опять свою повестку с пометкой, что был на комиссии, и услышал:
– Ждите распоряжения!
Они вышли с Пашкой на улицу. Ясно светила луна, было морозно. Они закурили (они только недавно стали курить открыто, не таясь, при матерях) и пошли к шоссе в надежде встретить попутную машину. Им еще нужно было добираться домой.
На другой день пошли в школу, но не к началу занятий, а часам к одиннадцати, книжки-тетрадки оставили дома.
