
Николай стал по стойке «смирно» и, глядя на рябое, вроде бы такое же, как всегда, но вместе с тем странное лицо остановившегося Музыкантова, негромко отчеканил:
– Товарищ разводящий, за мою смену никаких происшествий не произошло…
– Война!
Погрузились в эшелон и поехали. И все было, как всегда, только оружие не было «законсервировано», то есть не было смазано густой, почти заводской смазкой и упаковано в ящики, а стояло посреди вагона в пирамиде. Но, конечно, различие было не только в этом.
Почти все поездные пассажиры любят смотреть в окна, а солдаты в особенности – только не в окна, а в двери, которые откатываются вбок, как в мягком купе, разве что зеркала нет изнутри. Солдат никогда не знает точно, куда он едет, и он смотрит на бегущую вдоль полотна землю, старается угадать – что его ждет впереди.
А сейчас смотрели с особенным вниманием, с особенной острой жадностью, с какой никогда не смотрели прежде.
– Смотрите! – вдруг сказал Мылов.
И они увидели разбитый завод. Среди кирпичных развалин нелепо торчала красная труба, на которой выделялись цифры «1937». Она была мертва, эта труба, над ней не было даже малого дымка, но зато у ее подножья из-под груд железа, кирпича и бетона тянулся черный страшный дым, а кое-где еще вспыхивали желто-синие огненные языки.
Поезд прибавил ходу; они молчали, подавленные.
– Может, наши сами взорвали? – спросил кто-то несмело.
«Неужто и отсюда собираемся уходить, если сами рвем?» – подумал Николай.
А следом за заводом появился рабочий поселок. Вернее, это было рабочим поселком раньше, наверное еще вчера. Теперь это тоже были развалины, и это было еще страшней, чем развалины завода. И среди этих развалин копошились люди – военные и гражданские, подъезжали и отъезжали машины, но стояла, казалось, долгая зловещая тишина.
