
– Вот здорово! И ты здесь? – воскликнул Сергей.
– Тише… А как остальные?
– Влопались, брат, как кур во щи.
– Скорее отсюда.
– А вот и извозчик.
– На Чистые пруды.
– Троих?
– Ну конечно, дедушка, троих, а не четверых.
– За троих две сороковки.
– Ну, живей!
Втискиваюсь между Амфиловым и Есениным, и сани, ныряя в сугробах, понеслись по Дурносовскому переулку. Одни сугробы сменялись другими. Пухлые снежинки безостановочно падали с неба, уже начинавшего светлеть. Пахло морозом, лошадиным потом, махоркой и старой, потертой кожей. Голева моя невольно опустилась на грудь. Я находился в каком-то странном состоянии полудремоты-полузабытья. Один – почти незнакомый, другой – почти родной, но оба такие далекие… Мне захотелось сжать чью-то руку, но я удержался. Когда проезжали мимо какого-то трактира, дверь с визгом приоткрылась, и оттуда вылетела вместе с густым паром, похожим на облако, грязная ругань. Странно, она не показалась мне в этот момент ни оскорбительной, ни грубой.
Амфилов, отяжелевший, но не уставший, шептал время от времени:
– Поэзия – святое дело!
А Есенин сверлил упорным взглядом спину извозчика.
Навстречу неслись дома, окутанные предрассветным туманом, снегом и морозом. Из пригородов и деревень съезжались дроги, наполненные дровами, жбанами с молоком, покрытыми рогожами. Медленно просыпалась тяжелая каменная Москва.
Поиски удовольствий
Деревянные створки ширмы, обтянутые вышитым красным шелком, упали с грохотом на пол, открывая смятую постель.
Соня открыла глаза.
Что случилось? Неужели ширма опрокинулась во сне? А где же та процессия, которая только что проходила по улице, – жуткая и пьяная? Соня смотрела на нее из окна расширенными от ужаса глазами. Или это приснилось? Она протерла глаза. Ну конечно сон.
