
Анатолий Буйлов
БОЛЬШОЕ КОЧЕВЬЕ

Прильнув к иллюминатору, Николка напряженно смотрит вниз, под крылом самолета стремительно проплывают белые квадраты заснеженных крыш. Оглушительно ревет мотор; легкий самолет, мелко вздрагивая, все круче и круче уходит ввысь, отрывая Николку от родного дома, унося его в неведомый и огромный, как это бирюзовое небо, мир.
Все выше и выше темное крыло над селом — вот уже дома как спичечные коробки, стадион — как тарелка, а совхозные поля — словно белые простыни, неровно сшитые стежками дорог.
Проплыли поля — белеют позади тетрадными листочками, и уже не только свой дом, но и все село с трудом различает Николка. Еще немного — и скроется оно вовсе, растворится в синей дымке, и останется он один, совсем один…
Он с трудом удерживает подступившие к глазам слезы, тревожно и грустно на душе, и жалко ему себя, но пуще всего жаль ему мать; образ ее, родной и близкий, еще отчетливо стоит перед глазами, в ушах звучит плачущий голос:
«Не ездил бы ты, сыночек, к орочам этим, ведь сопьешься там, курить научишься. Пропадешь… Пожалей мать свою…»
«Не сопьюсь, не пропаду. Ты не плачь, мама… Я буду письма тебе писать. Медвежью желчь тебе пришлю. За медвежью желчь в Монголии, говорят, двух быков дают. Это самое лучшее лекарство от желудка. Не плачь, не плачь, мама… Я же не маленький…»
«Помирился бы ты, сыночек, с отцом-то, а? Потерпел бы уж маленько, ты же вьюноша еще!»
«Не отец он мне, мама! Кулак он толстопузый! И зря ты мучаешься с ним, он ведь при тебе несколько раз ходил свататься к теткам разным. А ты живешь с ним, слушаешь, как он храпит по ночам, как чавкает за столом, смотришь на его противную рожу, угождаешь ему во всем, унижаешься…»
«Привыкла я, сынок. Венчанные мы. Грех венец разрывать…»
