
– Ну и перевязали племяшей-то, – закончил он и посмотрел на мокрую макушку Плакущева.
– Вот и ладно, – согласился тот.
Никита, зная, что Плакущев плутует, и желая припугнуть его, заговорил:
– Ладно, да не больно: подожгут.
Плакущев короткими пальцами потер виски.
– А мне Кирька, сукин сын, письмецо прислал. Его обстраивал, силы на него клал, а он мне: «Передаю, слышь, тебе в полное ведение жененку свою Зинаиду Ильиничну». Видал, как? Пожил, и прочь – отцу на руки. Загубил, замазал девку – теперь прочь. Где на то законы, а?
– Что теперь делать? – перебил его, Никита.
– С Зинкой?
– Да нет! Чего с Зинкой?! Молодца ей такого подыщешь – Кирьке пить даст. А вот я – втюрился. Ты то пойми: теперь на меня войной племяши пойдут, и артельщики спуску не дадут.
Плакущев горько подумал:
«А до моей беды никому горя нет. Вишь ты – я справлюсь, а он, кобель маленький, не справится. Он не справится, а у меня инда в костях ломота, – и справлюсь. Ах вы, люди-человеки!» – и, чтобы скрыть от Никиты горечь, вновь окунул голову в воду.
– Подожгут, бай, родня Чижика, – продолжал Никита. – Поднимутся и сожгут. А ведь с меня огонь и на других кинется. Вот и тужу.
– А ввязываться надо было?! Стоял бы в сторонке.
– Да ведь…
– Что «ведь»? Вот теперь и крутись… а выкрутиться не легко.
Они долго молчали.
Дрожал испариной солнечный день.
На гору Балбашиху, шлепая теплой грязью, потянулись коровы. Сторонками, тропочками шли бабы и мужики в поля глядеть хлеб. Сторонкой, извилистой тропочкой пробежала через Крапивный дол Катя Пырякина. Платье развевалось на ней, и вся она как-то распахнулась, раскраснелась от быстрого бега. И Никите и Плакущеву показалось – бежит она из бани.
