
— Это ты зачем? А? Говоришь такое?
— Боюсь я иногда… Кирилл. Ведь я такая… с пузом.
— А-а-а. А знаешь ли? — И, путаясь, Кирилл стал подыскивать слова, чтобы выразить то чувство, о котором он никогда никому не говорил. — Знаешь ли, я ведь это… ну, как тебе сказать! Ну, мать люблю в женщине. Увижу беременную, и хочется подойти к ней, приласкать ее и сказать слово такое: «Носи, мол, носи: ты землю украшаешь». Вот, видишь, штука какая. — Он передохнул и обнял Стешу. — А ты ведь не только мать, ты — материха моя. Во какая! — Он широко развел руками и поднялся. — Я тебе об этом еще не рассказал. В Италии я видел картину «Страшный суд». Ну, картина такая, знаешь ли, и художника звать чудновато — Микеланджело. Умер он давно. Он святых разных рисовал. Своих святых давал. Ты видела, как Христос нарисован в церквах? Беленький, с тоненькими ручками, ножками… А тут, понимаешь ли, сидит парень такой… плечи у него… ручищи… силач.
— Как ты?
— Угу. Грузчик. А неподалеку от него Ева. Вот это — мать! Мне прямо показалось, род людской на земле действительно произошел от нее. А ведь в священное-то писание я не верю.
— А она красивая, Ева, Кирилл?
— Не завидуй.
— А ты мой Христосище, — Стеша взяла его руку, поцеловала ладонь и положила ее к себе на живот.
Живот раздавался в бока и казался самостоятельным, совсем не принадлежащим обычному, подобранному и упругому, как гуттаперча, Стешиному телу.
«Как изменилась она у меня вся… и какая она у меня хорошая!» — подумал Кирилл, почему-то стыдясь сказать ей все это, и хотел было отойти от нее, чтобы скрыть свою необузданную страсть, но Стеша снова поймала его руку, снова положила ее к себе на живот и, вглядываясь куда-то во внутрь себя, тихо проговорила:
— Слушай-ка, Кирилл.
Под ладонью появились выпуклости. Они то пропадали, то вздувались, и Кирилл ясно ощутил, как кто-то живой толкается в ее животе.
