
Водворилось неловкое молчание. Только Артемовна загремела кастрюлями на камбузе и со словом «бесстыдники» задвинула с грохотом раздаточное окно. С плохим настроением расходились из кают-компании.
Я мысленно поклялся сделать Брюсова гальюнщиком на весь рейс, но меня опередил боцман: отведя его в сторону, боцман поднес кулак к носу Брюсова и раздельно спросил:
— Ну что? Сам умнеть будешь или помогать тебе надо?
— А зачем же кулак, Егорович?
— Это мое такое сердечное желание. Ну?
— Сам.
— Посмотрим. А после работы отправляйся в гальюн, и чтобы гальюн блестел, как...
— Это тоже твое такое сердечное желание?
— Нет, это служебное дело. А еще какие вопросы имеются?
— Все ясно: наливай да пей.
— Ну и добре. — Боцман опустил кулак.
Этим методом убеждения он пользовался очень редко, когда затрагивали его какие-то исключительные сердечные струны. Никто из матросов, правда, этого метода убеждения не испытал, прения обычно прекращались — уж очень кулак большой: а вдруг опустится?
Вечером я зашел и в каюту к Макуку, принес на подпись расписание вахт, акты, приказы. Среди них был приказ и о наказании Брюсова.
— А это зачем? — спросил он, не отрываясь от работы. Он строгал из бамбуковой чурки игличку для ремонта трала.
— Как зачем? Порядок-то на судне должен быть?
— Чи его нету? Ведь работаем?
— Брюсова, я считаю, надо наказать.
— Зачем?
— Но если он на вас будет плевать, то что же будет со мною или со вторым штурманом?
— Ничего не будет. — Он отложил работу, стал закуривать. — Молодо-зелено, подрастет — поймет.
— Вряд ли.
— Давай лучше потолкуем вот о чем. Садись.
Я сел. Он окутался дымом, с минуту молчал. Глаза смотрели задумчиво и серьезно в то же время. Я тоже закурил из его кисета.
— Так вот что, — он совал мне потрескивающую жаром самокрутку прикурить, — на переходе приготовь частую траловую рубашку. Получал такую?
