
— Ну бывай… Я — за болото, на озимые погляжу, — и Шаройка быстро зашагал между деревьями, широкоплечий, косолапый, как медведь.
Максим стоял и глядел ему вслед до тех пор, пока фигура его не скрылась в низине, за молодым березняком. Тогда Максим перевел глаза на срубленное деревцо. Оно лежало тоненькое, беспомощное, вызывающее жалость. У порубщика стиснуло сердце. А тут ещё, как назло, над самой головой застрекотала сорока, словно, смеясь над его человеческими заботами и огорчениями. Это окончательно испортило ему настроение. Он схватил топор, торчавший в поваленной сосенке, и быстро зашагал к возу.
2
Домой он привез хворосту да щепы, наколотой со старых пней.
— А почему на хлев ничего нет, сынок? — спросила мать, вышедшая помочь ему разгрузить воз.
— Не мог, мама, — рука не поднялась. Там же ничего не осталось. Столько вырубили!
Она повернулась и с нежностью посмотрела на сына.
— И хорошо сделал. Я из-за этого леска так однажды поругалась с Амелькой, что он и сейчас боится встречаться со мной. Посторонние рубят, а ему и дела нет. Что ему колхозное добро? Ему только свое было бы в сохранности… Вон каким забором огородился. Собак целую свору развел…
Слова матери неожиданно успокоили Максима; исчез тот неприятный осадок, который остался на душе от поездки в лес.
Обедали на сундуке, обитом ржавым железом. Сундук этот с тем, что получше из нажитого, больше двух лет простоял в земле.
Мать застелила его чистой вышитой скатертью. Нарезала гору хлеба. На промасленный деревянный кружок поставила сковородку с яичницей. Потом откуда-то из-под кровати вытащила большую бутыль с черничной настойкой.
— Да сколько их там у тебя? — удивился Максим. Мать довольно улыбнулась.
— Эта больше года тебя дожидалась. Летошняя ещё.
