Волненье, охватившее их, перекинулось в толпу. Ни секретарь, ни его спутник не были знатоками поэзии. Родной язык в жеваных передовицах газеты казался им плоским и маленьким, как искусственный пруд. Но тут словно смерч встал, закрутя воду в столбы, и пошли гулять саженные волны, а пруд превратился в море. Будто от веянья сильного ветра, несущего влагу, волосы их зашевелились и встали, — вот оно настоящее искусство, большое искусство! Сознанье может ошибиться, но не ошибается кожа, холодная от волненья. Они переглянулись, ничего не говоря друг другу, а крестьяне внезапно почувствовали знакомую и неприятную мужицкую досаду: так бывало с ними, когда, откопав в земле тусклые кувшины и зелено-красные браслетки, они задешево продавали их городскому человеку в очках, и тот бледнел и поджимал рот совсем как секретарь укома. Вот он каков Вахо; продешевили паренька!

Мужики, недовольные, уже отодвинулись от машины со смутным чувством обиды.

Но сейчас, когда Вахо стоял перед ними, подогнув коленки, и горячими, испуганными глазами газели водил по толпе, он был такой маленький, он так чистосердечно не знал своей ценности, так мало мог сделать сам для себя…

— Они сказали, ты — большой человек, Вахо, — медленно заговорил седобородый, отстраняя рукой тощего отпускника, — за всех нас запоешь перед людьми, прославишь деревню. Тебя осенью возьмут в город на все готовое: пища, одежда, жилье. Учить будут. Они оставили бумагу, — возьми прочитай, она лежит в сельсовете и за тебя сам председатель положил подпись!

II

Майрик Закарьян одна ничего не сказала. Она пошла впереди толпы к пещерной дыре на кладбище, где ночевал у нее, за куль хлеба от деревни, пастух Вахо.

Когда входишь в земляное жилье со свету, не сразу увидишь, что там есть.



4 из 12