
Я встала, собираясь уйти. Мешочек, сумочка…
— Постой, не лотошись! — прикрикнула она. — Я не со зла, это у меня плач души. Надо же мне поделиться! Не делишься, не делишься — и лопнешь.
Я молчала.
— В мое положение тоже надо войти. Нянек нет. Нюрка на завод возмечтала, не сидится ей, штопор в заднице. Слесарей нет, ведра все прохудились. Молока не допросишься, суют суфле. А от суфле какой рост? Я им говорю: "Дети, говорю, расти им надо". А они: "У всех трудности". Подавись они своими трудностями, тьфу! Все одна, кругом одна, помощников нет. С ума сойду, прямо в психическую, под душ Шарко.
Я молчала. Все правда, мне остается уйти.
— Не входишь в положение. Ну ладно, возьму. Ставка есть. Не козу же брать на эту ставку.
Так меня приняли в Дом ребенка на ставку музыкального воспитателя.
Странная была эта должность, эта ставка. И почему она существовала? Загадка. Казалось бы, рассуждая по разуму — война, всего не хватает, мало молока, мало хлеба, а тут — музыка. И вот поди ж ты, тоненький культурный ручеек, кем-то и когда-то задуманный, струился себе и струился, помогал жить… В Доме ребенка имелся даже рояль — старенький, глубоко расстроенный, но со следами чистого, благородного тона. Я взялась за работу. Первым делом надо было позвать настройщика. По этому поводу мне пришлось выдержать баталию с нашей заведующей Евлампией Захаровной. По ее мнению, звук был очень даже хорош. Но я подавила ее авторитетом, сославшись на свое специальное образование (вообще-то я редко о нем вспоминала)… Отыскался и настройщик, замшелый старик, очень словоохотливый, который все время спрашивал: "Вы меня узнаете?" — разумея под этим: вы меня понимаете? «Узнать» его было довольно трудно по запутанности его мыслей, но одно было ясно: за работу он требовал бутылку. Опять бой с Евлампией Захаровной, которая вместо бутылки давала чекушку, то есть четверть литра. Старик был непреклонен, и через неделю заведующая сдалась.
