
И Мариам выслушала все это так, словно Гвади уже выполнил свое намерение и ей остается только поблагодарить его. Нет, Цацунии не нужны чувяки: у Мариам трудодней втрое больше, чем у Гвади. Цацуния у нее одна-единственная, не то что у Гвади, ему-то ведь пять ртов кормить приходится.
Она еще раз побранила Гвади, но в голосе ее на этот раз послышалась ласка. Пора ему о себе подумать, нельзя же так в самом деле… Ходит грязный, оборванный, врагам на радость, колхоз позорит. Товарищи хотят, чтобы он обстроился, готовы помочь ему. Есть в колхозе работники почище Гвади, им отказано в строительных материалах, а он в сторону нос воротит, от обязанностей отлынивает, сам себе яму роет…
— Погляди, до чего ты оброс, Гвади. Откуда только не лезут эти проклятые волосы: из ушей, из ноздрей… Остригись хоть разок, на человека походить будешь. Неужто так трудно к цирюльнику зайти? А то ко мне на досуге заверни, сама подровняю, не бог весть какой труд…
Голос у Мариам такой сочный, полнозвучный, мягкий, ласковый… Казалось, сама благодатная мать-земля говорит ее устами, дышит ее грудью.
Гвади никак не ждал, что эта утренняя встреча с Мариам увенчается столь благополучным концом. Он молча возблагодарил свою судьбу.
Глубоко, всей грудью вздохнул воздух и едва заметно потянулся к Мариам.
Постоял, посмотрел на нее.
«Знаю, сам знаю, до чего дошел», — говорили его глаза. Каждая черточка напряженного лица, казалось, уверяла Мариам, что ее совет не пропадет даром, что он готов геройски сразиться с нуждою и несчастием. Он поднял руку, точно для торжественной клятвы. С протяжным стоном выдохнул наконец воздух и воскликнул невыразимо взволнованным голосом:
