
«Вот он, этот самый вариант», — подумал он, привычно и по стереотипу, как это делали теперь все, стараясь обобщить все и уже из общего, как оно могло только представляться ему, вывести частное, то есть то, что случилось с Сергеем Ивановичем. Кирилл не мог сказать о себе, что он приспосабливался к жизни; но все сознание его было приспособлено к тому, чтобы при столкновении с любым делом сейчас же проводить параллели независимо от того, возможны или невозможны они, и параллели эти — между большим и малым, историческим и личным — так надежно как будто всегда объясняли ему все, что он уже не испытывал нужды в глубоких размышлениях. Он как будто вполне понимал теперь Сергея Ивановича и сочувствовал ему; по вместе с тем всем ходом своих мыслей не только не принимал, но и не мог принять того, что он, осуждая в людях, называл «опустить руки»; он давно уже, как это казалось ему сейчас (и как это обычно кажется людям, полагающим, что они всегда искренни перед собой), еще со дня похорон Елизаветы Григорьевны, матери Сергея Ивановича, заметил за своим другом, что с ним происходило именно что-то наподобие «опустить руки»; и он теперь видел, что был прав, и готов был с тем назидательным оттенком, как привычно было разговаривать ему, высказать все Сергею Ивановичу. Но вместо этого он только говорил:
— Я не могу поверить, Сергей, это невероятно, как же так, как так! — И то останавливался перед Сергеем Ивановичем, то продолжал вышагивать перед ним.
То же выражение жалости и участия к Сергею Ивановичу, какое было у Кирилла, было и у Лены, все еще стоявшей на том месте у двери, где она остановилась, войдя вслед за мужчинами в комнату. Она была моложе Юлии, жила иными интересами, чем та, и редко встречалась с ней; но встречи эти, когда они происходили, оставляли то теплое впечатление, после которого она говорила: «Какая приятная женщина эта Юля».