
Утро само по себе прекрасно, но этого еще мало, чтобы возместить ее потерю.
А это? — спрашивает он и начинает свое восхождение с нею с порога на порог. На такой высоте она еще никогда не была — и все-таки ей хочется узнать еще больше. Тем более что в томящих ее предчувствиях многое для нее еще совсем непонятно. Ожидание счастья уживается в них с грустью.
И это! Они поднимаются выше. Ей хорошо и страшно, но и это еще не все счастье. Должно быть и еще что-то такое, о чем, наверное, знает этот колокольчик, зазвеневший у нее в сердце.
И тогда таким же колокольным звоном рассыпается под руками пианиста из Техаса та самая песня, которой, вероятно, его и сумели заманить эти березы сюда, на берега русского половодья:
От этого колокольного звона она и пробуждается от сновидений своего детства.
Теперь уже пластинка совсем закончила свой бег под корундовой иглой, и в комнате на веранде стало тихо.
И опять можно услышать, как сосет из-под яра глину Дон, а ветер, ударяясь грудью о грудь воды, издает вздохи — как эхо оркестра.
И гудки самоходных барж, теплоходов и катеров, бороздивших Дон вверх и вниз, вечно будили, куда-то звали. В густой туман они часто бросали якорь перед островом, прямо против дома, и по воде далеко расстилался звон сигнального колокола. В годы раннего Наташиного детства самым большим из ходивших в этих местах судном считалась двухпалубная колесная «Москва», окрашенная в цвет июньского неба, а потом, когда появилась у Цимлы плотина, из Волги по шлюзовой лестнице спустились еще невиданные здесь теплоходы и дизель-электроходы. Ночами блуждающие по Дону в поисках фарватера судовые прожекторы выхватывали из темноты унизанные капельками росы береговые талы, обремененные гроздьями лозы в придонских виноградных садах, изломанные улочки хуторов и станиц. Забирались и внутрь домиков, пробегая по затейливой резьбе старинных комодов и по зеркалам новомодных шифоньеров, по большим фотографическим портретам не вернувшихся с войны солдат и по спящим лицам их жен и детей.
