
Но не той была степь сегодня, в предвечерний час. Иными звуками, иными шорохами полнилась она. Смолкли, притаились, будто перед страшной грозой, пернатые ее обитатели. Казалось, все живое теперь тревожно замерло. Не слышно и волнующей душу стоголосой песни.
Вьется и вьется над дорогами пыль. Гул и грохот заполнили золотые просторы степи до самого неба.
Люди уходили от надвигающейся беды. Уходили на восток, вглубь родной страны. Труженики покидали родные гнезда, кормилицу-землю, на которой родились, за которую бились не раз. Велика была скорбь; кажется, нет такой меры, которой можно было бы измерить ее, и нет таких слов, чтобы выразить.
Моргуненко шагал по обочине широкой дороги. По обеим ее сторонам стояли, поникнув тяжелыми колосьями, спелые хлеба.
Среди идущих навстречу людей изредка попадались знакомые. Это были чаще всего из других сел учителя, с которыми Моргуненко приходилось встречаться. Иные, заметив его, здоровались. Он отвечал на приветствия и шел дальше.
Вдруг взгляд его остановился на старом колхознике. Тот шел в стороне от дороги, по грудь в колосистой пшенице, шел, слегка наклонясь вперед, подставляя лицо под удары встречных колосьев.
— Уходишь, дедусь? — спросил Моргуненко.
Старик поднял голову и приостановился.
— Приходится, товаришок, чи як вас называть? — поправился он, исподлобья взглянув на собеседника. Но встретив прямой, открытый взгляд Моргуненко, кивнул головой вслед проезжавшей повозке, на которой сидели рослая светловолосая девушка лет шестнадцати и мальчик — поменьше. — Внучаток нельзя тут оставлять, батько их комиссаром полка там, у наших. Петро Гончарук, может слыхали?
