– Тоже разные бывают. Которые и без бутылки…

– Бутылка есть.

– Так что же мы стоим? Ну, гость же дорогой!..

Несмотря на холод, в сенях музейный запах. Схватившись в потемках за сухую шерсть, отдергиваю руку. Чучело. Не может быть. Медведя…

– Не бойся, не кусает.

– Как,- говорю,- в Музее Арктики…

– Так тесть у нас герой-полярник. Весь дом в берлогу превратил…

Мне отворачивают шкуру:

– Влазь!

Протискиваясь, вижу в багровых зеркалах себя же – пролезающего головой в тепло. Повсюду здесь шкуры и бутылки. Все выпиты. Среди загнутых опасно консервных банок, тарелок с закуской, окурков папирос и кусков хлеба по-лампадному лилово светит постамент лампы. Керосиновой, но антикварной. Лев Андреев, Горький…

На полу и стенах шкуры медведей бурых. Тахта накрыта шкурой белого. На ней ничком лежит, можно сказать, кумир.

В полярных унтах. Роскошных таких. Расшитых бисером.

Лицо и руки в машинописной рукописи.

Когда я вынимаю «Старку», на бутыли разом загораются все розочки. Тусклым и вязким – медовым огнем.

– Еб-бена мать… Из царских, что ли, погребов? – Пальто мое вешается на рога – оленьи.- Ну, гость! Ну удивил! Будет ему сейчас сюрприз. Садись-ка…

Я сажусь на венский стул, радушно обмахнутый ручищей со старой наколкой. Стандартной. Сердце, пробитое стрелой. Споро и ловко – сажень в плечах косая – убирает захватанные граненые стаканы, расчищает стол, вспарывает новые консервы, загибает, ставит мне чистую тарелку, вилку, нож. Присев перед буфетцем, на котором развернуто трюмо, извлекает за ножки хрустальные бокалы.

– Ты посмотри, чего у нас стоит… Эй! Рис Владимирыч!

Мычание и скрип сминаемых лицом страниц.

– О Воскресении, должно быть, грезит.

– О чем?

– Да мы тут Федорова поминали.- Мельком мужик отмечает пробел в моих глазах.- Ну, был у нас такой чудило. Николай Николаевич… Сами вы кто, ну по профессии?

– Еще никто.



3 из 16