
– Слушай, герой, – сказал Слижюс, – ты все-таки не зарывайся.
Виткус покосился на стаканчик Нарбутаса и сказал:
– Смотрите на него, клебонишкой обзавелся.
– Чем, чем? – удивился Копытов.
Он говорил по-литовски не хуже, чем по-русски, но некоторых разговорных словечек все-таки не знал. Большой рот его заранее складывался в веселую улыбку.
Виткус пояснил:
– Клебонас – это клебонас. Ну что ты, не понимаешь? Это главный ксендз в костеле, настоятель по-вашему, или как там его. Ну, у него рюмка, значит, по чину солидная, граммов на сто, клебонишкой она называется.
Зайончковский буркнул:
– Не остроумно.
– А что, скажешь, в народе так не говорят?
Зайончковский, как всегда, ответил не сразу. Мгновение длилась эта пауза, но именно она лишала его речь прямоты.
– Мало ли чего в народе говорят, – недовольно сказал он наконец.
Он не любил насмешек над всем, что относилось к Церкви.
Нарбутас высоко поднял свою клебонишку и комически-торжественным голосом провозгласил тост, подмигнув при этом в сторону Зайончковского;
– Ну, мужчины, дай бог, чтобы бог дал!
Все засмеялись.
Копытов отправил в рот кусок угря и проговорил невнятно:
– Пускай Антанас лучше расскажет, где его путевка.
– А я ее сунул под бюст Иозаса.
Грохнул смех, да такой громкий, что с мохнатой ели, переваливавшей через забор, взлетела стая ворон, треща крыльями и гортанно отругиваясь.
Кто бывал у Нарбутаса дома, тот знал, что там на комоде стоит гипсовая статуэтка Гоголя, приобретенная когда-то из-за поразительного сходства с Иозасом Вит«кусом. Великий сатирик, ссутулившись и уныло свесив длинный нос, меланхолически взирал на пылившиеся под его пятой прошлогодние квартирные жировки, старые письма, пожелтевшие театральные программки. В этот бумажный хлам Нарбутас сунул путевку в Кисловодск, добытую для него завкомом.
