— Держишься?! — закричал Отец. — Держись, сынок, держись!

Распахнув полы плаща, он прикрыл ими подсолнух. Тяжёлые градины гулко стучали по мокрому плащу, скатывались на траву, прыгали по залитым водой солонцовым западинам. Шершавая корзинка подсолнуха упиралась в шершавый, небритый подбородок Отца. Старик стоял, слегка расставив руки, опустив голову, стараясь не шевелиться, чтобы неловким движением не сломать тугую корзинку подсолнуха, от которой тянулся слабый медовый запах.

Так Отец стоял долго. Он припомнил всю свою трудную, неласковую жизнь в этой суровой степи, припомнил потери, которые дано было ему испытать, и среди них последнюю, невозместимую, состарившую его потерю единственного сына. Оп хотел представить себе, как выглядит братская могила, в которой лежит вознесённый на неведомые Зееловские высоты любимый сын, и — сквозь косую завесу редеющего града, сквозь лазоревые просветы в тучах, за многоцветными вратами радуги — увидел эти недоступные, покрытые белым снегом высоты, озарённые ровным, холодным сиянием вечного покоя.

Отец вспомнил, как приезжий солдат-фронтовик говорил ему, что Зееловские высоты — никакие не высоты, что их вовсе и не заметишь. «Брехал, конечно, — незлобиво подумал Отец, — раз люди прозвали их высотами, значит, так оно и есть…»

Град прекратился. Тёмные тучи унеслись на восток. Солнце осветило степь, и вся она, прохладная, свежая, засверкала мириадами дождевых капель. Отец открыл подсолнух, отряхнул плащ, отступил на шаг, чтобы повернуться и уйти, я вдруг почувствовал, что ему не хочется уходить. Уходить, однако, надо было.

— Ну, бывай здоров! — сказал Отец.

Перекинув через руку тяжёлый плащ, он зашагал по мокрому, поникшему ковылю.

Степь ожила после грозы. Звенели вверху бесчисленные жаворонки, остро пахли травы. Вдали, на востоке, погромыхивал затихающий гром.



21 из 32