Кто-то найдет чужое, давнее письмо и, возможно, выбросит, не читая, а быть может, с жадностью приникнет к поблекшим строкам — и слова зажгутся перед ним и осветят далекий, волнующий образ, ушедший, но снова живой…

Русевич, конечно, не думал о том, что страницы школьной тетради, торопливо исписанные им в ноябрьский вечер 1941 года, сохранятся долгое время и станут дороги его друзьям. Низко склонившись над столом, он писал чуть ли не до рассвета, лишь раз оторвавшись от бумаги, благодарно кивнув Алексею, когда тот поставил перед ним лампу и комнату с плотно закрытыми окнами наполнил свет.

* * *

«Милые мои девочки — маленькая и большая, — здравствуйте! Лелечка родная, как наша крошка? Мне приятно обращаться к ней и к тебе как к равным; мать всегда сильней, когда возле нее дитя. Разумеется, я молю судьбу, чтобы письмо это не попало адресату, — а вдруг тебе удалось вырваться из Одессы и вы где-нибудь далеко-далеко, ну, скажем, в гостях у Пайчадзе, а? И все же я пишу, хотя абсолютно ничего не знаю о тебе и моей нежной дочурочке. И, если даже пишу напрасно, для меня большое облегчение хотя бы вот таким образом говорить с тобой и Светланочкой. Бог ты мой, мысленно я давно уже написал вам подробное письмо обо всем, что пережил, обо всем, что передумал и перестрадал, а вот теперь, когда, наконец, сижу в теплой квартире Григория Климко, Лешкиного брата, и на столе бумага и чернила, сижу наедине со своими мыслями, — они вдруг разлетелись и мне очень трудно их собрать.

Знаю, что для вас главное узнать, жив ли я. Да, все-таки, жив, Леля, хотя, признаться, минутами и сам этому не верю.



10 из 251