
— Надумала так надумала, — согласился Лукьяныч. — Тогда телевизор включать не будем, без кина обойдемся.
Рано утром Ефимья, уже собравшаяся, склонилась над спящим Лукьянычем:
— Пошла я, Димитрий.
Лукьяныч приоткрыл один глаз, хотел сказать обычное, вроде: «В добрый путь! Да не задерживайся, смотри», но взгляд Ефимьи остановил его. В больших запавших глазах проглянуло что-то очень давнее и вместе с тем незнакомое, они будто впитывали Лукьяныча. Он вскочил, натянул на плечи фуфайку, прикрыл голову шапкой, вступил босыми ногами в галоши, приговаривая:
— Я мигом, Ефимья, я мигом.
— Куда это подсобрался так? — спросила Ефимья.
Лукьяныч поддернул широкие стариковские подштанники, заметил в глазах Ефимьи лукавинку — она повернулась лицом к свету, — и морщинки проступили вокруг глаз, ласковые морщинки застыли с молодости, и сам повеселел:
— Дак по нужде, мать, куда же еще!
— Ну да… Так пошла я.
— В добрый путь! Да гляди, не задерживайся!
Лукьяныч проводил Ефимью до калитки. Она поворачивалась к нему, слабо упиралась ладонью в грудь:
— Вертайся, Димитрий, простудишься.
Лукьяныч отводил ее руку. Обоим было приятно и легко на душе.
От калитки Ефимья шустро зашагала в белесый сумрак на дальние шумы станции — прямиком через лог будет не больше двух километров. Можно и селом, оно справа огибает лог, дорога лучше, но в три раза длиннее. Когда-то село было селом, а станция станцией. И эта улица была главной в селе, а дом Лукьяныча не последним в порядке: вокруг — распушенные лиственницы, окна в резных наличниках, тесовые ворота под козырьком. Постепенно село вытянулось до станции, в истоке лога образовался новый центр с большой кирпичной школой и многоэтажными домами, и дом Лукьяныча, оседая в землю, сошел на самую окраину.
Лукьяныч смотрел вслед Ефимье — в прилегающей плюшевой жакетке, голова повязана черным кашемировым платком с кистями и красными розами по кайме, на ногах литые резиновые сапоги — смотрел и думал, что крепкая она еще старушка, и удивлялся себе, как это сообразил вдруг провожать ее за ворота.
