
Писателям нравятся люди, которых они никогда не смогут описать; а жизнь в книгах Дадаева была громкой и бурной. Он не умел говорить шепотом, не разбирался в оттенках: войну он видел жестокой и прекрасной.
Он был смел и, выбирая самое опасное место, дразнил смерть.
Многие считали Дадаева злым, но он мог, оттолкнув друга, обласкать первого встречного: люди для него были только частью пейзажа. Он был одарен, писал занимательно, писал то, что от него требовали, — не от угодливости, а от глубокого равнодушия, которое скрывалось за горячими речами и безрассудными поступками. Он не любил ни той женщины, из-за которой пытался кончить жизнь самоубийством, ни старика отца. Любил ли он искусство? Он думал только о нем. Испытывая творческую неудачу, он терзался, как злополучный игрок; ставкой была слава. Когда приятель его упрекнул в тщеславье, он серьезно и печально ответил: «Может быть, и слава — тщета…»
Он гордился умением раскрывать сердца: прославленный ас признался ему, что он суеверен, как бабка; седой полковник посвятил его в свои сердечные неурядицы. Почему же не мог он разгадать этого человека с голубыми доверчивыми глазами?
— Вы с Голубенко поговорите, он в ту ночь три раза переправлялся.
Дадаев улыбнулся:
— Я про вас хочу написать. Жена ваша прочитает…
Лукашов вздрогнул: он забыл, что перед ним писатель.
— Засмеется. А стосковалась — ведь третий год…
Наконец-то Дадаев узнал его тайну, услышал и про Машу, и про пчел, которые жужжат.
Стало светло от ракет; близко разорвалась бомба. Дадаев курил и рассеянно улыбался. А Лукашов прижался к песку. Он думал: почему Дадаева не пугает смерть?
— Вы, товарищ майор, семейный?
— И да и нет. — Дадаев встал. — Ладно, поговорили. Мне еще нужно на КП.
