
— На военном положении ферма? — поинтересовался Дзержинский.
— Так точно, — стрельнув по сторонам озорными карими глазами, сказал солдат. — Бунта опасаются. А какой бунт? Я сам с этих мест, народ наш тихий…
— Пороть, говорят, будут? — спросил Дзержинский.
— Кого?
— Крестьян.
— Пороть?
— Ну да.
Солдат со злобой плюнул, потом сказал:
— Наше дело маленькое. Кого надо, выпорем. Прикажут — родного отца пороть будем. Служба!
Присев на скамью возле ворот, он поставил винтовку между ногами и свернул махорочную самокрутку. Потом, вкусно затянувшись дымом, спросил:
— Не из студентов часом?
— Нет.
— А из кого?
— Из гимназистов.
— Так, — задумчиво сказал солдат. — А чего рано ходите?
— Не спится.
— Чего же вам не спится?
— Вот вы людей сегодня будете пороть, — сказал Дзержинский, — какой же тут сон!
— А вам-то что?
Дзержинский сел рядом с солдатом на скамью.
Из всех батраков и батрачек, работавших в имении помещика, пришли в это утро на ферму только трое: глухонемой Артемий, страшной силы человек, крикливая пьяница-солдатка Зоська и тихий, со сладким голосом и голубыми глазами, нечистый на руку Пандурский. На скотном дворе творилось нечто небывалое: мычали недоенные коровы, ревели быки, которых некому было поить, блеяли козы. Недоенных коров не решались гнать на пастбище, а доить было некому. Быков следовало выгнать в поле, но трусливый Пандурский боялся свирепых, да еще непоенных животных, устрашающе гремящих цепями. Выпустили овец, те рванулись из ворот и, глупо блея, без пастуха побежали по дорожке к парку. Обычно стадо гоняли три-четыре пастуха, сейчас не было ни одного. Ворота в парке оказались открытыми — овцы тотчас побежали декоративной дорогой, специально сеянной травою.
