
— Иде был? — грубо спросил Евдоким Семеныч, не поднимая головы, скосив на сына глаза. — Опять небось шатался по собраниям?
Отец сегодня был особенно сердитый; Ипат промолчал. Он разделся, повесил на гвоздь полушубок, теплый шарф; взяв мраморно-серый обмылок, похожий на речной камень-голыш, стал над лоханью мыть руки, стараясь тише брызгать.
— Я в твои годы с девками на посиделках гулял, — продолжал Евдоким Семеныч, ловко орудуя бруском по лезвию, — а тебе ораторы с района свет застят. Все прилабуниваешься до Ульки Прядковой?
Ипат, потянувшийся за суровым полотенцем, испуганно вздрогнул: откуда отец узнал про его отношение к бобылке?
— Сыскал рогожки, что обтирают ножки. Вон Стеблов снова ноне завернул на хутор до этой халявы. Тоже, постановили нам ее за начальство: секлетарь Сове-ета! Давно ль батрачила, из хозяйских рук смотрела?
Ответить отцу Ипат не посмел: крут был старик нравом, прекословия не терпел. Он в гроб побоями вогнал жену, отвадил зятя от дома. В семье Кудимовых жили по старинке: всякий раз, собираясь в избу-читальню на привезенную кинокартину, Ипат спрашивал дозволения у отца; младшая сестра без ежедневного наказа не знала, что стряпать на завтра. Дети оба работали в колхозе, получали трудодни, но без разрешения не смели и рубля на себя истратить. Евдоким Семеныч был богомолен и, перед тем как сесть за стол, заставлял сына и дочь креститься на икону. Кончили они только четырехклассную школу, запрещал им отец вступать и в пионерский отряд и в комсомол.
Стараясь не греметь железной заслонкой, Ипат достал из печи томленую картошку, отрезал ломоть от пшеничного каравая, сел к столу ужинать.
— Обожди, — коротко сказал отец.
Отложив на лавку наточенный топор, брусок, он достал из поставца заранее приготовленную деревянную миску с мочеными помидорами, непочатую бутылку темного зеленого стекла, толстым, словно ракушка, ногтем сколупнул красный сургуч и налил два граненых стакана. Один хмуро пододвинул сыну:
