
Теперь, когда опасность окончательно миновала, я обрел способность видеть окружающее. Бросилось в глаза, что Иван Авксентьевич — так звали старшину — стоит с непокрытой головой: капюшон откинут, шапка в руке. Видно, с той минуты, как сигналил нам.
— Простудитесь, товарищ старшина, — кивнул я на шапку.
Он поглядел на нее, ощупал свободной рукою голову, словно сомневаясь, что держит в руках собственную шапку.
— Простуда — что, — буркнул, натягивая тем не менее ушанку.
Поднес к глазам бинокль, нацелил на противоположный берег.
— Простуда — что, — повторил, — тут сердце зашлось!
Я его хорошо понимал: в случае гибели отделения, такой вот бессмысленной гибели, старшина не простил бы себе, что повел людей в дневное время по открытой местности.
Ребята втянулись в лес, где расположилась прибывшая раньше нас группа, посбрасывали вещмешки, полезли в карманы за куревом. Началось, как всегда бывает в подобных случаях, взволнованное обсуждение только что случившегося.
Матрена в общем разговоре участия не принимал — сел в сторонке, под пихтой, угрузнув в снег, надвинул на глаза шапку. Его не трогали, понимая, каково в эти минуты должно быть у человека на душе.
К нам подошел старшина, достал серебряный портсигар. В нем белел, стянутый резинкой, слой длинноствольных папирос. Не каких-нибудь самонабивных, а настоящих, фабричных.
Парни уставились, как если бы перед ними выступал иллюзионист. Уставились с невольным ожиданием, хотя старшина явно не собирался угощать все наше воинство: нашел глазами Костю Сизых, протянул с торжественным видом портсигар.
— Спасибо за находчивость, солдат!
Костя смутился, но от угощения не отказался.
— По правде сказать, забыл уже, какой у них вкус, — вздохнул, прикуривая.
