
Короче, мы не превратились в лесных отшельников, армия оставалась армией.
Мое отделение на общем фоне выглядело бы ничего себе, нормально, не будь в числе бойцов Матрены. Он оказался совершенно не приспособленным к такому быту. Ходил — вся ватная экипировка в подпалинах. На груди, на коленях, на спине. Мотня штанов, свисавшая почему-то едва не до колен, — и та наполовину выгорела. И винить, главное, никого не приходилось: пострадал во время собственного дежурства.
Да и вообще вид у него, прямо сказать, никак не вязался с представлением о солдате, о войне. Телогрейка на груди и ворот гимнастерки были постоянно распахнуты — поотрывались пуговицы; на грязной шее невольно привлекала к себе внимание полоска подворотничка, не менявшегося, надо думать, с самого Ярославля; сморкался Матрена при посредстве перепачканных сажей пальцев, глянешь на захватанный нос — от смеха с трудом удерживаешься.
Что особенно раздражало в его облике лично меня — юношеские усики, которые свисали по углам рта. Этакие свалявшиеся сосульки. Они и ребят выводили из себя. Костя Сизых пригрозил даже, что если Матрена не побреется, рискует как-нибудь проснуться опаленным.
Все мои попытки воздействовать на пентюха разбивались о непонятное безразличие. Однажды состоялся с ним такой разговор:
— Боец Егорушкин, не мог бы я вас попросить умыться?
Не уловив иронии, он взялся истово растолковывать:
— Так мыло же в вещмешке осталось, а вещмешок…
— Тогда, может быть, договоримся хотя бы насчет подворотничка? Впечатление такое, что давно пора пришить свежий.
— Так нитки с иголкой в вещмешке остались…
— И бритва, само собой, тоже там осталась? Но разве нельзя бритву, мыло, иголку одолжить у товарищей?
— Так кто же даст!
— А вы пробовали просить?
