
За печью мать умылась, надела чистое, надела и застегнула на все пуговицы давно шитое, ещё ненадёванное плюшевое пальто, из сундука достала чёрную бережёную шаль, повязала по самые брови. Деньги завернула в тряпицу, убрала за пазуху. Всё делала строго, неспешно, будто не лежало сердце уходить. Будто ждала: придёт батя, не пустит…
У порога мать приостановилась, оглядела избу, всю, от чистого пола до пообтёртой печи, фотографии на стенах, подняла глаза на угол, хотела перекреститься, но только рукой повела — от себя отодвинула.
Васёнка забилась в угол, руку прикусила, чтоб не заголосить. Не маленькая была: знала, куда и зачем идёт мать. С весны батя спутался с бесстыдной птичницей Капкой, и матушка не хотела больше рожать.
Мать увидела полные слёз Васёнкины глаза, и строгое её лицо отмякло.
— Поди сюда, — позвала она.
Васёнка, вся сжавшись, ткнулась ей в плечо, стыдливо зашептала:
— Не ходите, мама, не ходите…
Мать, губами тронув её затылок, сказала:
— Не грех иду прикрывать. Обиду не можу перенесть, доченька.
Мать вернулась поутру, лицом белее полотенца. Васёнка сняла с неё пальто, помогла влезть на печь, накрыла одеялом, поверх прикутала полушубком.
Васёнка металась из избы на двор и снова в избу, не умея успокоить себя ни заботами, ни делом.
Мать неслышно лежала на печи, за весь день не обронила словечка, воды не спросила. Она молчала весь другой день. Среди второй ночи пристонула. Услышала рядом Васёнку, не открывая глаз, с трудом разомкнула чёрные в полутьме губы:
— Слышь, Васюня, помру когда, юбку сыми… резинка страх как режет…
Всё другое — и Зойкины слёзы, и Витькины обкусанные губы, и как хоронили мать — Васёнка плохо помнила. А вот про резинку помнила, как ножом выцарапали те страшные слова.
