
Но Корзинкин проклинал это его пристрастие, потому что оно приносило только одно горе…
Когда он пошел в кабинет, Галя ободряюще улыбнулась ему.
— Садись, — бурчит Иван Тимофеевич. Седой, суровый, он грузно вдавился в глубокое, мягкое кресло. Его темное лицо изрезано морщинами. Большие рабочие руки лежат па столе. Он в упор разглядывает Корзинкина. Лицо у того делается все красней и красней.
— Ну, рассказывай, как ты дошел до такой доблестной жизни, — после длительного молчания, зловеще произносит Иван Тимофеевич.
Корзинкин хмурится, елозит на стуле, точно он сел на что-то неровное и твердое.
— Вы о чем, Иван Тимофеевич?
— Хм, о чем… Он, видите ли, не понимает. Душа у него чиста, как у младенца. И румянец вон так и пышет… Младенческий румянец!
Взгляд Ивана Тимофеевича притискивает Корзинкина к стулу.
— Ты хоть настолько вот любишь свой завод? — Иван Тимофеевич показывает кончик пальца.
— Да что вы, Иван Тимофеевич! Конечно, люблю! — так и взвивается Корзинкин.
— Тебе его честь дорога? — допрашивает директор.
— Еще бы, Иван Тимофеевич, да я за него…
— Так как же ты мог провалить нашу самодеятельность?! — уже гремит директор. — Ведь ты же убил нас всех. Осрамил! Подумать только, на смотре ни одного первого места не заняли. Да когда еще такое бывало?
— Кал ни одного? А Галя вот, секретарь ваш, за некие…
— Галя… А где наш хор? — Глаза директора из серых становятся льдисто-зелеными. — Он же звучал на всю область. В Москву ездил. А теперь что с ним? Едва на третье место выполз.
— Иван Тимофеевич, это не от меня зависит! — взмолился Корзинкин.
— Как это не от тебя?! Ты всему голова. Я все надежды на тебя возлагал. Значит, напрасно возлагал?
