Но делал он это так естественно и оставался при этом так ровен и сдержан, словно это происходило само собой и совершенно его не касалось. Я сумел оценить взводного лишь через много лет. Не знаю, остался ли он жив, потом я потерял его из виду. С годами я вообще стал часто думать о командирах моей юности, от которых зависело многое в нашей жизни, а часто и сама жизнь.

Мы попарно таскали наше ружье, а третий был на подмену, мы рыли окопы для ружья и для себя, но мы были еще разобщены, мы еще не сумели оценить друг друга, не успели привыкнуть друг к другу, мы были чужими людьми.

Ваня Шапкин из Днепропетровска был первый встретившийся мне сверстник, уже освоившийся в армии. Он уже вошел в это, он уже все понимал. Он стал для меня примером. Мы были в одном расчете, мы ели из одного котелка. Это был первый человек в армии, к которому я испытывал дружеские чувства. Потом у меня были близкие, кровные друзья, и особенно один, навсегда оставшийся лежать на венгерской равнине и навсегда оставшийся со мной и во мне, все это было потом, но и после того я с удовольствием вспоминаю о Ване Шапкине.

И вот однажды, спустя неделю после моего прибытия в бригаду, когда мы рыли в подмерзающей осенней земле окоп и Черников отошел в сторону, Ваня Шапкин сказал мне (он чуть-чуть, самую малость, изящно заикался):

– Он т-тикать хочет, – Как? – не понял я. – Откуда?

– С-с армии.

– Да брось ты! – не поверил я.

Но слово было сказано, и я, взглянув на Черникова, вдруг заметил в нем не то чтобы только вялость, но безразличие ко всему вокруг, отрешенность. Но ведь этого было мало.

– Это он тебе сказал?

– Н-нет, я сам з-знаю. Я ему г-говорил, чтоб он не думал. – И нарочито строго прикрикнул на подошедшего Черникова: – К-копай, н-не чухайся!…

И Черников, в осунувшемся лице которого еще угадывалась недавняя округлость, уныло глядя перед собой, начал равнодушно бросать со дна окопа комковатую осеннюю землю.



2 из 12