
— А я его спрашиваю, этого самого Мухтара: да разве ж бесполезна работа — предавать земле усопших?!
— А он что?
— Говорит: прежде за такое стыдились требовать плату! Но я и не требую. Разве я когда-нибудь спорил? Скупой недоплатит, щедрый прибавит: я все беру... Эх, зря я нынче поднимал руку против переселения!
— А что, разве и тут говорят о переселении?
— Давно.
— Помилуй аллах! Да как же правоверные могут оставить святые могилы отцов?! Срам! Какой срам!
— Срам, конечно... А что будешь делать?
— Нет, горцу не место на равнине, хотя бы там жареные чуреки росли на деревьях. Аллах давно приблизил нас к своему престолу, как же пренебречь милостью бога? Не соглашайтесь!
— Да мы и не соглашаемся.
— Ничего! Все уладится. А ты, главное, кайся, когда еще позовут в сельсовет. Наговаривай на себя. Сельсовет любит, когда у человека есть само-кри-ти-ка.
— Мужчине не честно говорить одно, а делать другое! — удивился Хажи-Бекир.
— Ничего! Все равно черного барана не отмоешь добела... Но если людям нравится, не жалей мыла, мой да усмехайся в бороду.
Беседа текла мирно, все больше согреваясь хмелем. Небо над саклей было ясным, нигде ни облачка. А между тем неотвратимо приближалась гроза — вместе с бульоном из медного котла, которым горцы всегда завершают трапезу. Никто ничего не подозревал. Хева налила жирный бульон в глубокие узбекские пиалы и первую подала гостю, а вторую поставила перед мужем, сказав: «Пейте, пока не остыло!»
Развеселившийся от вина Хажи-Бекир поднял обеими руками пиалу и, позабыв, что горячий жир сродни расплавленному металлу, разом вылил в глотку добрую половину. Ох, что было! От ужаса глаза могильщика выкатились и остекленели, вывалилась из рук пиала, облив горячим колени; захрипел и поперхнулся несчастный; вскочил, схватившись руками за горло, заплясал, затопал и, взглянув на побледневшую Хеву, прорычал роковые слова:
