— Чего он?

— Что он там лопочет? Небось, оправдывается?

— А что ему еще остается?

— Погоди, дай послушать… Ага… Не виноват я, говорит…

— Вот-вот, еще кому скажи.

— Мы, мол, люди подневольные. Погнали нас и все… Он пивовар, значит. Жинка есть и киндер… Не знает, живы ли… Мальчик такой же вот был…

Немец заторопился, пил частыми большими глотками, пил так, что в горле у него булькало и попискивало. То ли по пиву он соскучился, то ли время его подгоняло. Наконец, он оторвал пустую кружку от губ, поставил ее в лужицу на буфетной стойке, пробормотал что-то по-своему и повернулся к выходу.

И тут произошло такое, чего я никак не ожидал. На пути пленного встал Долька. Тот его заметил и наклонился к нему, и весь как-то подобрел, оттаял. А Долька крикнул ему в слезящиеся глаза, в наклоненное, остроносое, готовое улыбнуться лицо, крикнул изо всех сил, словно выстрелил в упор:

— Сволочь, фриц поганый, гадина!

Толстая буфетчица ахнула, немец надломился, словно от жестокого удара поддых. Бледные губы его сморщились. Он вышел, забыв притворить за собой дверь, и февральский студеный ветер ударил по моим ногам. Долька весь дрожал. На лбу у него выступили капельки пота, на щеках затемнели два расплывающихся красных пятна.

Мы выбежали из павильона. После душной и спертой полумглы матовый зимний свет щемил глаза.

Долька растерянно остановился у палисадника. Казалось, до сих пор была в нем какая-то нетерпеливая сила, вроде скрытой пружины, которая толкала и толкала его вперед… А сейчас он не знал, что делать. Он топтался у палисадника и медленно приходил в себя. Как раз шла смена. Люди то и дело задевали Дольку, кто-то грубо пихнул его с дороги, но Долька даже не огрызнулся. Он упорно смотрел в ту сторону, куда ушел фриц. Тот пересекал мостовую. Длинные ноги его ступали неуверенно, деревянно. Немец зябко поеживался под обжигающим ветром. Он поднял воротник шинельки, но воротник был короток, и оголенно торчала из него тощая шея.



17 из 234