
— Ты как относишься… ко всему этому?
— Разве ты не видишь.
— Вижу. Спасибо, Оля.
Они долго стоят молча, смотрят на светлую воду внизу, под обрывом, где текут Тойма и Кама, сливаются и продолжают свой путь неразделимо. А в межречье, на дальних лугах, пасутся разноцветные кони…
В праздники звонят, гудят над Тоймой-рекой колокола Елабужского собора. Оттуда, с кручи, видны широкие закамские дали, сосновые да еловые леса.
Бом-бам! — бьют колокола, и плывет могучий, величественный звон, рождая в душе праздничный восторг и смутную, непонятную тревогу. Красиво звонят колокола. И слышно их не только в Елабуге, за Тоймой-рекой, но и за Камой, в ближних и дальних деревнях, где есть и свои церквушки, и свой праздничный звон…
Иван растворил окно. Тугая волна свежего воздуха, сквозняка, хлынула в комнату, сдув со стола и раскидав по всему полу рисунки — за лето их накопилось изрядно. Иван собрал не спеша листы, постоял в задумчивости у окна. Много-то их много, рисунков, а какой от этого прок!.. Хороши, плохи — кто ему скажет? Некому показать, не с кем посоветоваться. Когда учился в Казани, там всегда рядом был Саша Гине, верный товарищ, да и учитель рисования, «Острей карандаш затачивай», хоть и редко бывал трезв, а все мог подсказать что-то, посоветовать. А здесь… Пустить их по ветру — и делу конец! Но сделать это сил не хватает. Иван кладет листы на стол, горестно усмехается: мазилка. Давнее вспомнилось. Тогда ему лет пять было, и мир казался многоцветной сказкой, где все доброе непременно величественно и красиво, как восход солнца или радуга летняя после дождя, или теплые материнские руки, пахнущие свежим хлебом, вынутым из печи, — сердце заходилось от счастья при виде солнечного восхода, радуги семицветной, повисшей одним концом над Тоймой, а другим — над Камой, как огромное коромысло. Хотелось бежать, бежать куда-то и что-то делать такое, чтобы сохранить хоть капельку этого необъяснимого внутреннего восторга и удивления…
