
Он написал фантастическую оперу. Ни один театр не соглашался ее поставить, хотя старик уверял, что она не хуже вагнеровского «Тристана».
— Посмотрите на мои пальцы! — вскрикивал он и жалко тряс головой. — Это пальцы для клавиш и струн. О Генрих Гейне, Генрих Гейне, зачем он умер так рано! Я люблю старую западную жизнь, этих людей, которые умели смеяться и понимали музыку. Я люблю даже всех вас, хотя в гимназии вы издевались над Новалисом. Сотни раз я говорил вам: «Не пристраивайтесь к жизни. Скитайтесь, будьте бродягами, пишите стихи, любите женщин, но обходите за два квартала солидных людей».
Мы молча пили кислое вино и курили. Южный город шумел под белыми сентябрьскими звездами.
Пришел Сташевский — уверенный и насмешливый. Старик устало улыбнулся и замолчал.
— Блеск и величие жизни! — сказал вдруг Сташевский, пуская густые клубы дыма. — Блеск и величие жизни, — повторил он и замолчал. Говорил он отрывисто. Связь между его словами была неуловима для человека, плохо знавшего его.
— Оскар! — восторженно выкрикнул он. — Оскар, напишите оперу, чтоб в каждой ноте ревела жизнь. Понимаете, жизнь дурашливая, крикливая, как клетка с попугаями. Ну что, разве плохая тема? К черту ваших жен в ситцевых капотах! Задушите канареек и уезжайте в Вену. Это город для вас. Пейте там, плачьтесь на судьбу проституткам, шляйтесь по рынкам, возвращайтесь в свою комнату на рассвете, когда пахнет цветами и капустой, — и вы напишете великолепную оперу.
У Оскара задрожали руки.
— Он пьян, — сказал я тихо и отодвинул стакан Сташевского.
— Сидеть здесь глупо. Сосать настоянный на клопах коньяк и хныкать о загубленной жизни. Подходит смерть, и жаловаться на бога не приходится.
Он стукнул кулаком по столу.
