
— Сходил бы Астаховых побудил. Степан с нашим Петром собирался ехать.
Прохлада вкладывает в Григория тугую дрожащую пружину. Тело в колючих мурашках. Через три порожка взбегает к Астаховым на гулкое крыльцо. Дверь не заперта. В кухне на разостланной полсти спит Степан, подмышкой у него голова жены.
В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен Аксиньину рубаху, березово-белые, бесстыдно раскинутые ноги. Он секунду смотрит, чувствуя, как сохнет во рту и в чугунном звоне пухнет голова.
Воровато повел глазами. Зачужавшим голосом хрипло:
— Эй, кто тут есть? Вставайте!
Аксинья всхлипнула со сна.
— Ой, кто такое? Ктой-то? — Суетливо зашарила, забилась в ногах голая ее рука, натягивая рубаху. Осталось на подушке пятнышко уроненной во сне слюны; крепок заревой бабий сон.
— Это я. Мать послала побудить вас…
— Мы зара̀з… Тут у нас не влезешь… От блох на полу спим. Степан, вставай, слышишь?
По голосу Григорий догадывается, что ей неловко, и спешит уйти.
* * *Из хутора в майские лагеря уходило человек тридцать казаков. Место сбора — плац. Часам к семи к плацу потянулись повозки с брезентовыми будками, пешие и конные казаки в майских парусиновых рубахах, в снаряжении.
Петро на крыльце наспех сшивал треснувший чумбур. Пантелей Прокофьевич похаживал возле Петрова коня, — подсыпая в корыто овес, изредка покрикивал:
— Дуняшка, сухари зашила? А сало пересыпала солью?
Вся в румяном цвету, Дуняшка ласточкой чертила баз от стряпки к куреню, на окрики отца, смеясь, отмахивалась:
— Вы, батя, свое дело управляйте, а я братушке так уложу, что до Черкасского не ворохнется.
— Не поел? — осведомлялся Петро, слюнявя дратву и кивая на коня.
— Жует, — степенно отвечал отец, шершавой ладонью проверяя потники. Малое дело — крошка или былка прилипнет к потнику, а за один переход в кровь потрет спину коню.
