
Возле стоял полковой фельдшер, курил, процеживая сквозь редкие зубы табачный дым.
— Легчает?
— От грудей тянет. Сердцу, кубыть, просторней…
— Пиявки — первое средство!
К ним подошел Томилин. Мигнул.
— Степан, словцо бы сказать хотел.
— Говори.
— Поди на-час.
Степан кряхтнув, поднялся, отошел с Томилиным.
— Ну, выкладывай.
— Баба моя приезжала… Ноне уехала.
— А…
— Про твою женёнку по хутору толкуют…
— Что?
— Гутарют недобро.
— Ну?
— С Гришкой Мелеховым спуталась… В открытую.
Степан, бледнея, рвал с груди пиявок, давил их ногою. Последнюю раздавил, застегнул воротник рубахи и, словно испугавшись чего-то, снова расстегнул… Белые губы не находили покоя: подрагивая, расползались в нелепую улыбку, ежились, собираясь в синеватый комок… Томилину казалось, что Степан жует что-то твердое, неподатливое на зубы. Постепенно к лицу вернулась краска, прихваченные изнутри зубами, окаменели в недвижности губы. Степан снял фуражку, рукавом размазал по белому чехлу пятно колесной мази, сказал звонко:
— Спасибо за вести.
— Хотел упредить… Ты извиняй… Так, мол, и так дома…
Томилин сожалеюще хлопнул себя по штанине и ушел к нерасседланному коню. Лагеря в гуле голосов. Приехали с рубки казаки. Степан с минуту стоял, разглядывая сосредоточенно и строго черное пятно на фуражке. На сапог ему карабкалась полураздавленная, издыхающая пиявка.
XIIОставалось полторы недели до прихода казаков из лагерей.
Аксинья неистовствовала в поздней горькой своей любви. Несмотря на угрозы отца, Григорий, таясь, уходил к ней с ночи и возвращался с зарей.
