
Разве мы все не были обречены переживать нищенские идеалы Гаврилы, разве в нашей жизни были какие-нибудь пути, кроме путей приблизительно Гаврилиных? Как-нибудь, на «крепкий грош» пристроиться на обочине жизни, равнодушно «завести коровку» и еще более равнодушно вместе с этой коровкой перебиваться с хлеба на квас… и так всю жизнь, и детям своим с христианским долготерпением и прочими формами идиотизма готовить ту же участь. На этой обочине жизни кишмя кипело такими Гаврилами — их было десятки миллионов.
А самая дорога жизни была предоставлена господам. Они мелькали мимо нас в каретах и колясках, блистали богатством, красивыми платьями и красивыми чувствами, но в общем мы редко видели их, большей частью видели только их лошадей, их кучеров, мелькающие спицы их экипажей да еще пыль, которую они поднимали. И жизни господ мы не знали, даже жизнь их лакеев и кучеров была для нас далекой, непонятной, «высшей» жизнью, такой же недоступной, как и та дорога, на обочинах которой мы копошились.
Мы привыкли к мысли, что обочина для нас неизбежна, что все проблемы жизни заключаются в том лишнем гроше, который нам удается заработать или выпросить. В общем, это была мерзкая жизнь, и наибольшей мерзостью в ней был конечно так называемый кусок хлеба. Это была та жизнь, которую мы научились по-настоящему ненавидеть только теперь, после Октября, несмотря даже на то, что «кусок хлеба» в первые годы революции часто бывал недоступной роскошью. Мы не умели ненавидеть и господ, мелькавших на дороге жизни, может быть, потому, что верили в их фатальную необходимость.
И вдруг на этой самой фешенебельной, прямой и гладкой дороге замаячил Челкаш. Его не стесняли никакие фатализмы, обычаи и правила, его не связывала никакая мода. «Он был в старых вытертых плисовых штанах, в грязной ситцевой рубахе с разорванным воротом, открывавшем его сухие и угловатые кости, обтянутые коричневой кожей».
