
Он привык его чувствовать потому, что всегда старался снять его, боролся с ним. Это было выражение «шестерки», доходяги. И смелость его была в какой-то степени смелостью доходяги. Он не заигрывал отчаянно со смертью, как это делает иногда молодой и жизнерадостный, полный сил мальчишка, не испытывал восторженного ужаса, спасшись от гибели. То есть все это он, конечно, испытывал, но нервы под его рано умершей кожей как будто погасли. И ненависть во впалой груди горела ровно. Он был прекрасным солдатом. Он никогда не отступал, если ему этого не приказывали. Не ставил смерти условия: «Вот если на этот раз выживу, то…» Он, конечно, не хотел умирать, но боялся смерти меньше многих своих товарищей. Настолько меньше, что это, казалось, было за пределами самой низкой нормы, встречающейся в живом организме. И подчиненные чувствовали это. Не сразу, конечно. Вначале, жадно вглядываясь в новое свое начальство, новички вздыхали с облегчением: унылое лицо доходяги, землистая кожа нездорового человека, голос тонковатый, интонации не то чтобы интеллигентные, но вполне мирные, возраст неопределенный. Эта неопределенность успокаивала больше всего. И только потом, когда они понимали, что этого человека не пугает все то, что пугает их, новички настораживались. А еще позже – начинали бояться. Хотя вообще-то он не был злым, и не было в нем ничего такого, что так противно в дураке-строевике, в тех маленьких командирах, которые замучивают солдат бессмысленной муштрой. Но его отношение к смерти, к смертельной опасности было не таким, как у всех, и их молодые, здоровые организмы не прощали ему этого. И храбрость его не восхищала, а наоборот – отталкивала. О нем говорили так: «Ну, этому ничего не сделается. Привык». Как о юродивом.